«Агу» человечества
– Светлана Анатольевна, какие предпосылки были для того, чтобы у человека возник язык?
– Мне кажется, предпосылок было несколько. Первая – то, что наши предки были всеядными. Вторая – что они были общественными. А вот третий фактор – из разряда отрицательных. В те времена климат на нашей планете менялся – становилось холоднее и суше, площадь лесов сокращалась. Рождаемость же так быстро не падала. Поэтому появлялось много обезьян, между которыми развивалась нешуточная борьба за существование. Те, кто получил хорошие места в лесу, остался там и стал прекрасно приспособленной обезьяной. Тех, кто оказался хуже приспособленным, выгнали на опушку. И вот тогда-то пришлось использовать предпосылки, о которых я говорила.
В первую очередь пригодилась всеядность. Всеядное существо найдет что поесть в любой местности. Но при этом надо осваивать, конечно, и новые способы добычи пищи (и старые не забывать – вдруг будет возможность вернуться в лес). И осваивать эти способы не в одиночку, а в сообществе, потому что обезьяны без сообщества не плодятся. И вот вам вторая предпосылка – «заточенность» на социум. А еще коллективный разум можно задействовать при добыче пищи, что и сделали наши предки.
Сочетание этих трех предпосылок дало прекрасный результат, потому что соединяет достижения разума и коммуникацию. У многих других видов коммуникация устроена иначе. Особь делают заметной некоторые характеристики ее состояния. Например, агрессию собаки очень легко распознать: собака скалит зубы, и мы понимаем, что она злится. На медведе ничего подобного не написано – это представитель необщественного вида, такие животные редко встречаются друг с другом. А у нас даже специально на голове волосы растут, а лицо безволосое – чтобы легко можно было прочитать мимику.
Исходя из того, какую невербальную коммуникацию (позы, жесты) транслирует собеседник, большинство людей способно понять, как вести себя с ним. Можно ли в его присутствии переходить на сленг или надо держаться литературного языка. Стоит ли в разговоре упоминать Ницше и Хайдеггера, или лучше не надо. Мы считываем подобную информацию уже тогда, когда с человеком еще не знакомы.
– Мы говорили о невербальной коммуникации, а как же вербальная?
– Вербальная коммуникация совсем не про нас, не про наши чувства или намерения. А про то, какая птица сидит на ветке, идет ли дождь, какого размера яма на дороге, – то есть про внешний мир. И именно этот способ коммуникации оказался очень востребованным. Потому что, когда наши всеядные предки, выгнанные на опушку, должны были находить пропитание, нужно было включать мозги. А включать их хорошо, когда есть что этими мозгами обрабатывать.
Возможности одной особи ограничены, социальная же система позволяет задействовать коллективный разум. То есть кто-то что-то заметил, и у него вырвался по этому поводу какой-то комментарий. Такие ситуации – из разряда «вырвалось», «не удержался» – случаются и по сей день. Стоит человек в метро, и вдруг его кто-то толкает – у него на автомате вырывается: «Какая корова!» Но кому он это говорит? «Корова» уже ускакала вверх по эскалатору, а людям вокруг все равно. Вот такие речевые акты, которые вызваны эмоциями, а не разумом, интересны тем, что чаще всего случаются, когда рядом есть люди, способные их заметить и понять. Знаменитый советский психолог Лев Выготский проводил любопытные исследования на детях. Выяснилось, что, когда рядом с ребенком находятся иностранцы, которые не понимают его языка, или глухие люди, которые его просто не слышат, ребенок меньше говорит за игрой. Когда же кто-то его слышит и понимает, у него все время вырываются комментарии, сопровождающие его действия: вот едет машинка, вот она поворачивает и т.д. Та же ситуация со взрослыми: что-то «вырывается» у нас чаще тогда, когда кто-то нас слышит.
Кроме того, эти речевые акты всегда честны. Когда мы говорим, предварительно взвесив слова, мы можем наврать, а здесь мы говорим не подумав. И мне кажется, что подобные вещи – это и есть след того древнего состояния, когда коллективный разум еще не родился. Даже если эти комментарии были нечленораздельны, по их звуку сородичи могли догадаться, что происходит в мире. Такая группа выигрывала: ее члены оказывались более сытыми и менее травмированными. Поэтому отбор, с одной стороны, поощрял тех, у кого эти комментарии «вырывались», а с другой – тех, кто умел этим пользоваться.
И дальше замыкается кольцо положительно-обратной связи: чем больше деталей вокруг надо замечать, тем важнее, чтобы комментарии были членораздельными, и тем больший отбор на тех, кто эту членораздельность эффективно анализирует. Все – механизм развития языка запущен. И если ничего не помешает, такая система может развиться до современных показателей, что и произошло с нашим видом. А помешать, по сути, ничего и не могло, потому что чем больше препятствий было на пути у наших предков, чем дальше они продвигались в саванну, тем больше деталей в новых условиях им нужно было замечать, тем больше «вскриков» производить и расшифровывать.
Ну а дальше началось изготовление орудий, овладение огнем, выход в умеренный климат, где уже голым не походишь, а нужно делать какую-то одежду и жилища. Все это требовало развития коммуникаций. Так, в конце концов, возникает членораздельность звуков.
Правда, мы заплатили за нее очень высокую цену – у нас опустилась гортань. Теперь мы, в отличие от шимпанзе, можем произносить много разных звуков, но это создает риск подавиться. Получается, что членораздельная речь была настолько нужна, что люди пошли даже на такой риск. Вред от опущенной гортани окупался понятной речью.
– Как наши современные языки связаны с жестовыми?
– Смотря что считать жестовыми языками. Если речь о языках глухих, то это настоящие языки: со словарем, грамматикой, возможностью говорить о чем угодно и заимствовать терминологию из звукового языка. Приезжайте в Новую Гвинею или в дебри Амазонии, и вы обнаружите примерно такой же по структуре и характеристикам устный язык. Другой случай – жесты эмблематические. Когда мы, например, грозим пальцем, показываем кулак или кукиш, крутим пальцем у виска. Это жесты, которые эквивалентны словам. Мы можем показать кулак, а можем произнести: «Вот я тебе!»
Третий случай – так называемое «автодирижирование»: человек говорит и размахивает руками. В современной коммуникации это играет роль эмоционального дополнения к речи. В принципе, мы можем говорить только по радио или по телефону, и этого хватит. Тем не менее, в реальном разговоре жесты несут информацию, например, о том, что будет эквивалентно переключению абзацев в письменном тексте.
Но это не есть настоящий язык, потому что здесь нет слов, грамматики, нет соотнесенности жестов с какими-то элементами окружающей действительности. Это просто некий аккомпанемент и, по-видимому, след того, как наша коммуникативная система приходила на смену предыдущей. Потому что у наших ближайших родственников – шимпанзе – звуки не особенно доступны волевому контролю. Основной звуковой репертуар у них, видимо, врожденный. По крайней мере, были эксперименты, когда детенышей шимпанзе выращивали отдельно от их сородичей. Выяснилось, что у малыша-шимпанзе появляются те же звуки, что и у того, который рос в своей семье. Шимпанзе коммуникатируют руками: покачивают веточки, протягивают руки друг другу, осуществляют груминг (перебирают шерсть друг у друга. – Ред.). Именно действия рук – то, что доступно их разумному контролю. Звуки же у них являются лишь эмоциональным дополнением. У наших предков, видимо, было так же, а потом ситуация изменилась с точностью до наоборот: звуки стали регулироваться разумным контролем, а жесты превратились в эмоциональное дополнение.
– С чем может быть связано такое перераспределение?
– Вероятно, с тем, что люди начали делать орудия труда. Когда руки заняты – делать ими «четкие» жесты не совсем удобно, а вот производить звуки очень даже можно. Но сигнал из мозга все же подается и на руки тоже – у нас до сих пор так. Мне кажется, что настоящий жестовый язык просто не успел развиться, потому что если мы посмотрим на австралопитеков, то увидим, что их мозги и руки по своей структуре, скорее, обезьяньи. И речевой аппарат тоже, видимо, был вполне обезьяний. По крайней мере, подъязычная кость афарского австралопитека демонстрирует, что у них были горловые мешки. Это такая структура, которая сама усиливает и ослабляет звучание на определенных частотах, поэтому обезьянам безразлично, как повернется во рту язык, звук все равно получится правильный.
Обезьянам это очень удобно, а нам совсем некстати, потому что наша гортань расположена низко, и говорить с набитым ртом небезопасно для жизни. Зато нам важна артикуляция – то, как повернется во рту язык, потому что от этого зависит, какие слова будут произнесены. Австралопитеки, видимо, еще не использовали артикуляционные возможности, поэтому их коммуникативная система, скорее всего, была примерно такой же, как у современных человекообразных обезьян: жесты, почти полностью врожденные звуки и никакой грамматики. Даже те, которых учат языкам-посредникам, к грамматике неспособны. И не могут, в отличие от человеческих детей, сконструировать в голове грамматическую систему, позволяющую составлять и понимать новые слова и предложения.
– А как ребенок научается чувствовать законы словообразования?
– Этот врожденный механизм, по-моему, лучше всего описал американский нейрофизиолог Уильям Кэлвин: ищи структуру в хаосе. Мы предрасположены искать упорядоченное в беспорядке. Поэтому так популярны логические задания типа «продолжите ряд» или «заполните пустые клетки в таблице». Когда ребенок слышит, как модифицируются слова в речи взрослых, он начинает воспроизводить эти модификации сам. Поначалу получается забавно. Корней Чуковский в книге «От 2 до 5» приводит пример: «Бабушка, он меня поцелул». Потом он узнает, что это не единственный тип изменения глаголов, но главное, что устанавливается в этот период – способность строить новые языковые формы на базе известных. Она отчасти сохраняется и у взрослых.
Если взять новое слово, которое мы ни разу не слышали и не видели, мы все равно с легкостью его просклоняем, потому что у нас в голове есть модели склонения. Таким образом, мы можем добавлять неограниченное количество слов в свой словарь. С самой грамматикой все иначе. Добавлять или удалять из нее какие-то правила мы можем только в детстве. Поэтому многим тяжело даются иностранные языки во взрослом возрасте – приходится осознанно заучивать правила и следить за их применением.
А владение грамматикой родного языка у человека интуитивное, мы его не осознаем. Механизмы овладения структурой можно обнаружить не только в языке. Человек, обладающий музыкальным слухом, распознает ноту как фальшивую, если ее соотношение с другими нотами не такое, какое принято в его музыкальной традиции. Например, для европейца фальшивой будет нота, отличающаяся от соседней меньше, чем на полтона, – но для носителя индийской музыкальной традиции, где октава делится не на 12 нот (отличающихся друг от друга на полтона), а на 22, такая нота вполне может оказаться правильной. Люди, много слушавшие классическую музыку, без затруднений отличат Шнитке от Моцарта, люди, читавшие русскую поэзию, столь же легко отличат Некрасова от Гумилева. При некоторой настойчивости можно даже развить в себе умение не только распознавать, но и порождать подобные структуры – например, писать музыку в стиле Моцарта или стихи в стиле Гумилева.
– Правда ли, что детский лепет в разных странах похож? С чем это связано?
– До некоторой степени правда. Это связано с тем, что ребенок пробует возможности своего речевого аппарата (примерно так же он экспериментирует, что будет, если напрячь те или иные мышцы рук или ног). Сначала овладевает интонацией, а потом постепенно осваивает членораздельную речь, научается воспроизводить те различия звуков, которые являются значимыми в его родном языке. И заодно утрачивает возможность проводить те различия, которые для его языка не релевантны. Например, многие носители русского языка просто не слышат разницы между придыхательными и непридыхательными согласными, а носители некоторых других языков точно так же не слышат разницу между звонкими и глухими.
– Можно ли как-то реконструировать праязык, например, у кроманьонцев? Или тогда было множество разных языков?
– Членораздельной речью, по-видимому, владел уже общий предок нас и неандертальцев, гейдельбергский человек. У него уже нет горловых мешков, а слух настроен на те частоты, где звуки различаются в зависимости от артикуляции. И у него есть широкий позвоночный канал, то есть возможность тонкого управления диафрагмой, что обязательно для речевого дыхания.
Много ли было языков тогда, неизвестно. В какой-то момент наши предки прошли через так называемое «бутылочное горлышко» – резкое сокращение численности, когда их осталось всего примерно 10 тысяч. Можно ли в таких условиях иметь несколько языков? По идее, можно, потому что и сейчас есть племена по тысяче человек или даже меньше, которые имеют свой язык. А возможно, на ту небольшую компанию распространился какой-то один язык. Увы, о нем ничего неизвестно. Древнейшие записи отстоят от нас на пять тысяч лет. Реконструкции на базе современных языков продвигают нас в глубь времен примерно на 14 тысячелетий. А человек анатомически современного типа появляется, по-видимому, больше сотни тысяч лет назад (первые носители членораздельной речи – гейдельбергские люди – и того раньше).
Все современные языки одинаково отстоят от общего языка-предка, потому что все они менялись после его распада одинаковое время. И искать среди них (или среди письменно зафиксированных древних языков) язык, более прочих похожий на праязык, бессмысленно.
Общество
Ольга Фадеева